Кабинет директора был единственным местом в детдоме, где висел портрет Вождя. Небольшой, в пыльной рамке, он наблюдал за нами стеклянными глазами, словно проверяя: соответствуем ли мы. Но Роман Андреевич, человек с железной волей и гибкой моралью, никогда не позволял себе ничего лишнего под этим взглядом.
Наталья Георгиевна, преподаватель химии с бледными, будто выщелоченными реактивами руками, была его тайным экспериментом. Они сливались в пустых классах, на скрипучих койках спального корпуса, даже в подсобке котельной — везде, где только можно было на минуту исчезнуть из-под всевидящего ока Системы. Мы, воспитанники, ловили их то тут, то там, как нелепых преступников, совершающих преступление без жертвы.
Но в кабинете, под портретом, — никогда.
После каждой такой «лабораторной работы» (как шутила между собой обслуга) Роман Андреевич вызывал к себе только меня.
— Садись, Даниэль.
Он наливал мне чай в потрескавшуюся фарфоровую чашку — когда-то это была собственность государства. Рядом клал две-три московские конфеты в золотистых обёртках — дефицит, который он, видимо, где-то выторговал, украл или получил в награду за образцовую службу.
— Ты не как все.
Его слова падали тяжело, как удары.
— Эти балбесы закончат свои ПТУ и пединституты, но так и останутся винтиками. А ты… ты протягиваешь мне руку. Как равный. Как человек.
Он смотрел на меня с отвращением и надеждой, будто я был одновременно грязью и его единственным оправданием.
— Мерзавец ты, Даниэль. Но из тебя выйдет настоящий человек.
Я кивал, стараясь сохранить на лице правильное выражение — не покорности, но понимания. Я уже тогда знал: этот мир держится на двух вещах — видимости порядка и тихом хаосе.
А потом мы шли в столовую, где тётя Маша, нынешняя хранительница наших желудков, ставила перед нами ворованный пир. Консервы, маргарин, банки сгущёнки с поцарапанными гербами — всё это когда-то принадлежало народу.
Но народа здесь не было.
Были только мы.